— Да.
— В какую пору дня вы его убили?
— В полдень.
— Имеешь ли оправдания, при каких обстоятельствах совершилось убийство?
— Все имеем, — закричали мужики.
— Молчать! — застучал кулаком исправник.
— Вам известно, — сказал дед Иен, — болей я говорить не стану.
— Тридцать горячих ему! — закричал пристав и, вынув зеркало, поглядел на распухшую, с кровоподтеками губу.
Два стражника повалили его на землю и, расстегнув портки, навалились на ноги и плечи.
Взмахнула плеть, и по старому желтому телу вырезалась кровяная полоса.
— Кровопийцы! — кричали мужики, налезая на стражников и выламывая колья.
— Прошу не буянить, — обратился исправник. — Староста, вы должны подчинить их порядку. Остановите.
— Братцы, — крикнул староста, — все равно ничего не поделаешь! Угомонитесь на минутку.
— Ишь какой братец заявился, — крикнул кто-то. — Сказали ему, а он и рад стараться.
Деда Иена подняли и развязали руки. Дрожа и путаясь руками, он стал застегивать портки.
— Прощайте, братцы, — кричал он, снимая шапку, — больше не свидимся.
— Прощай, — как стон, протянули мужики и с поникшими головами смотрели, как два стражника, посадив его на телегу, повезли в город.
Карев, прощаясь, сунул в руку деда пачку денег.
— Возьми обратно, — крикнул стражник. — Не полагается. Опосля суда…
Лимпиада стояла на колымаге и, закрывшись руками, вздрагивала от рыданий.
— Поедем, — сказал он ей, когда стражники скрылись за селом.
— Едем, — сказала она и, дернув вожжи, поворотила лошадь на проулки.
День заутренне гудел, и с бора несся неугомонный шум.
— Ну и изверги! — говорил Карев. — В глазах хватают за горло, кровь сосать.
По дороге летели звенящие паутинки и пряжей обвивали космы верб.
— Н-но, родная, — потрагивал Карев вожжами. — Тут, чай, за спуском недалече. Ну, как ты думаешь? — спросил, обернувшись, заглядывая Лимпиаде в глаза. — Ведь ждать, кроме плохого, ничего не дождешься.
Лимпиада молчала, и ей как-то сделалось холодно от этого вопроса. Она сжалась комочком и привалилась к головням.
— Какое бесцветное небо, — сказала она после долгого молчания. — Опять гроза будет.
Карев решил уйти. Загадал выплеснуть всосавшийся в его жилы яровой дурман.
В душе его подымался ветер и кружил, взбудораживая думы.
Жаль ему было мельницы старой.
Но какая-то грусть тянула его хоть поискать, не оставил ли он чего нужного, что могло пригодиться ему в дороге.
«Сходи, взгляни и, не показываясь, уходи обратно. Так надо, так надо».
После этого на другой день Лимпиада заметила на лбу его складку, которой никогда не видела.
— Милый, ты о чем-нибудь думаешь? — спросила она. — Перестань думать. Ты видишь, я тебя люблю, ничего не требую от тебя, останься только здесь, послушай хоть раз меня, ты уйдешь, я сама скажу, когда почую, что тебе уходить надо.
— Любая моя белочка, — говорил, лаская ее, Карев. — Ты словно плотвичка из тесного озера синего, которая видит с мелью ручей на истоке и, боясь погибели, из того не хочет через него выплеснуться в многоводную речку. Послушай ты меня хоть раз, выпутай свои космы из веток сосен, отрежь их, если крепко они запутались. Я ведь и без кудрей твоих красивых буду любить тебя. Оденься ты странницей, возьми из своего закадычного друга яра посох и иди. Ты можешь ведь этот яр унести с собою. Ты не бойся, что что-нибудь забудешь, — сердце ничего не теряет.
— Яр аукает, отвечает эхом, но никогда не принимает, что говорят ему. Он отдает слова обратно, — сказала Лимпиада. — Если бы я была водяницей, я бы заманула тебя в омут и мертвого стала бы ласкать. Но я лесная русалка, полюбила тебя живого, тут и я несчастлива и ты.
— Эй вы, голуби! — крикнул Филипп. — Полно вам ворковать, помогли бы мне побросать на сушило сено, я бы вам спасибо сказал и чаем напоил.
— Дешево же ты, воробей, платишь, — засмеялся Карев и, подпоясав кушак, надел пахнущие кирпичом желтые рукавицы.
Анна спеленала своего первенца свивальником, надела на бессильную головку расшитую калпушку и пошла к бабке на зорю.
Не спал мальчик, по ночам все плакал и таял, как свечка.
Вошла в низенькую, с короткими сенцами хату и, став около порога, помолилась богу.
— Здорово, бабушка.
— Поди здорово, касатка. Чего скажешь?
— Не спит он. Заговорить пришла, просто никак за ним не уходишь.
— Погоди, погоди, родимая, сейчас бросим камешки, жив ли он будет…
Боялась, что последняя радость покинет ее.
Бабка налила в полоник воды и бросила туда из жаровни засопевшие угли.
— С глазу, с глазу дурного, касатка, мучается младенчик. Люди злые осудили.
Достала из сумочки, пришитой к крестовому гайтану, три камешка и, посупив их, кинула в воду.
— Помрет, — сказала. — Не жилец на белом свету.
Анна побледнела и ухватилась за сердце.
— Бабушка, обмани хоть меня, — рыдая, судорожно забилась. — Не отнимай надежду мою.
— Погоди, касатка, сейчас на зорю сходим, может, ему и полегчает.
Вышли на крыльцо. Багрянец пенился в сини и красил кровью облака.
Бабка взяла ребенка и, повернув лицом на закат, стала заговаривать:
— Заря-зоряница, красная девица. Перва заря вечорошная, вторая полуношная, третья утрошная. Вынь, господи, бессонницу у Алексея-младенца. Спаси его, господи, от лихова часу, от дурнова глазу, от ночнова часу. Вынь, господи, его скорби изо всех жил, изо всех член.
«Умрет, умрет, — колола тоска Анну. — Опять одна… опять покинутая…»
— Ты не болезнуй, сердешная, может, с наговору-то и ничего не будет.